получаю удовольствие, потому что твоя власть, хотя она и без того больше эфемерная, этикеточная, ну пусть и такая, – но и такая она кончилась.
– Ах, да, – будто вспомнил он, порылся в бумажках, выдернул одну, и Денис Григорьевич понял, что только ради этой бумажки он и приходил да караулил момент, чтобы сунуть ему под нос. – Прочитайте радиограмму… Да-да, всю кассу вы немедленно должны передать под мою ответственность.
– Что значит: передать вам? – Денис Григорьевич растерялся. – Кто вы, собственно… Вы думаете, что говорите?
Быков тихо, умеряя себя, торжествовал, теперь уже не жалко улыбался, а сиял клыками.
– Расписку, три расписки я вам напишу, заверим со свидетелями… Да вы насчет этого не думайте… – Он помолчал, а потом вдруг брякнул: – Ничего, Денис Григорьевич, продадите дачку, машинку, квартирку… Как-нибудь треть долга осилите… А там… а там покрутиться придется.
Денис Григорьевич стиснул зубы, его затрясло, у него было такое чувство, что он сейчас опять заорет, как сделал это прежде, при японце, но его вспышка вдруг так же внезапно и прошла. Он через силу улыбнулся, помолчал, глядя мимо старпома, и вдруг сказал совсем успокоенным, почти даже домашним голосом:
– А знаете что, Антон, давайте-ка выпьем коньячку… – Словно и говорили они всю дорогу о чем-то приятном и отвлеченном, не думая вздорить, или будто состыковались их два совсем разных разговора: начало было как раз таким, каким было, – горячим и напряженным, а продолжение прилетело нечаянно из доброго прошлого. Быков, кажется, даже вздрогнул от этого мелькнувшего чувства прошлого события, уже-былости – именно оно посетило и капитана, – уже как-то было, то ли в Москве, то ли в управлении или еще где-то, когда Денис Григорьевич вот так же, подумав о чем-то, полуотвернувшись от него, вдруг предложил как ни в чем не бывало: «А знаете что, Антон, давайте-ка выпьем коньячку…» Старпом, все еще красный, напряженный, зубастый, растерянно пожал плечами.
– Давайте.
Денис Григорьевич тут же полез в холодильник, стал доставать закуску и делал это так просто, точно встретил хорошего старого приятеля, и при этом еще небрежно говорил ему:
– Вон там, в шкафчике, возьмите свежую рюмку… Если будете курить, включите посильнее вентиляцию…
* * *
Бывают мысли, живущие в темных – не пещерах даже, а норах: замысловатых, извилистых, уходящих в жуткие глубины разума; их ни откопать, ни тронуть невозможно, и они грызут изнутри, ворочаются, ворчат, ноют. Денис Григорьевич, ощущая тяжесть в голове, сомнамбулой проснулся в два часа ночи, за минуту до того, как будильник изготовился пропиликать свои нервные нотки, заблаговременно, боясь его голоса, нажал кнопочку и стал подниматься. Судно все отдавалось ночному ходкому движению, поваливаясь с борта на борт – не столько от качки, сколько от хода и совпадения собственного тяжелого бортового маха с махом волны. Машина в глубине рокотала нескончаемо тягучим, но уже и не только привычным, а больше даже нужным слуху звуком, как нужен бывает городской фон врожденному горожанину, и в голове голос ее вызывал ответное, но не такое грубое, а более тонкое и назойливое пение некой гнусавой глотки: «…у-у-уо-о-оа-а-а, у-у-уо-о-оа-а-а…» Пело, может быть, так всегда, денно и нощно, а замечалось только изредка, когда охватывало его вот так внезапно ночное одиночество. Денис Григорьевич достал из-под койки с вечера приготовленный холщовый мешок с вещами, положил сверху. Он удачно сообразил с мешком, потому что чемодан, оставшийся в шкафчике, непременно вызвал бы подозрения, мешок же не оставлял свидетелям времени на раздумья.
Оделся, достал из сейфа оставшиеся деньги – тонкую, перетянутую резинкой пачку, и документы, сунул во внутренний карман кителя, застегнул его на пуговку. Достал пистолет в кобуре, но, повертев, положил его пока на койку. После этого надел фуражку, но передумал – снял, а взял с полочки кожаную кепку, надел ее, и сам себя, свой вид ощутил не капитанским, а домашним, какой может быть у хозяйственного дядьки, отправляющегося на базар за покупками. И только тогда вышел, запер дверь на ключ и спустился на палубу ниже.
Под низким потолком горела лампочка в проволочной обрешетке – блеклая, будто замазанная сажей, и углы тонули в тенях, пряча там свои призраки. Здесь дизельный рокот стал громче. Загремело железо под ногами, капитан пошел на цыпочках, стал припоминать каюту боцмана, вторая или третья дверь, наконец решился, постучал. Никто не ответил, он тронул ручку, надавил плечом, озираясь по сторонам, опасаясь, чтобы его никто не увидел. Дверь открылась. Боцман спал на спине, сложив по-мертвецки руки на груди. И койка его с высоким бортиком, словно широкий гробовой ящик, держала в себе покойника тонкого, обесцвеченного потемками.
– Геннадий Ефимыч, – громким шепотом сказал Денис Григорьевич, наклонился к боцману, притронулся к плечу.
– Какого… – произнес боцман, не меняя положения, но открывая широко глаза, заблестевшие на темном лице еще не испугом, не удивлением, а видением, вырванным из сна.
– Это я, я… Зосятко… Не шуми сильно.
Боцман чуть повернул голову. Молчал.
– Мне нужна твоя помощь, ты никого не буди и не говори никому. Один поднимись на полубак по левому борту.
И хотя боцман смотрел на него широко открытыми и, кажется, осмысленными глазами, Денис Григорьевич знал, что он пока ничего еще не видит, не слышит и не мыслит. А нужно было, чтобы прошло минут пять или, может быть, даже десять, прежде чем человек начнет кумекать-соображать, не привиделась-приснилась ли ему чертовщина с лицом и голосом капитана, и он еще будет думать, а стоит ли верить этой чертовщине, идти на ее зов. Однако же реализм возьмет верх в его стареющей голове, которая вот так сразу давно уже неспособна выныривать из сна в действительность, и он, уже поднимаясь, все-таки припомнит все слово в слово, что ему сейчас говорил капитан, и сделает все, что надо. Денис Григорьевич хорошо знал этого человека, и он ушел, оставив боцмана в таком состоянии.
Денис Григорьевич выбрался тихо на палубу, в темноту ночного движения, и почувствовал, что ветер стал значительно холоднее дневного. В световом поле прожектора спереди и сбоку летели несколько чаек. И казалось, что это всегда одни и те же птицы, из одной стаи, бодрствующей все сутки напролет. Но птицы были разные, просто судно, как светящийся колокол, как огненный шатер, потоком света наползало на тьму, на спящих птиц, и они поднимались на крыло, думая о наступившем дне, но, полетав в лучистом потоке, увесисто одолевая встречный ветер и скорость судна, опять вываливались в ночь. Денис Григорьевич, опершись локтями о борт, смотрел на это ночное усердие птиц с упрятанной нервностью, никак не проявляющейся да и не понимаемой им самим, потому что он старался теперь к себе не прислушиваться и гнал от себя попытки подумать о том, что же будет с ним дальше. Он чувствовал только ночь перед собой и знал, что и шагнуть ему придется теперь не в будущее, а в ночь неизвестности, а там уж как авось вывезет.
Боцман поднялся через несколько минут, вышел к капитану в своем неизменном темном кительке, которому было уже не меньше двадцати лет, в мятой фуражке. Облокотился о борт рядом, ни слова не проронил, будто все еще разбирали его сомнения: правда ли заходил капитан к нему или все же только померещился?
– Геннадий Ефимыч, есть у меня дело одно негласное…
Боцман доброжелательно кивнул.
– Уж будь добр, помоги. Возьми-ка ты паренька вахтенного и подготовь шлюпку к спуску, ту, что на корме, да много не шумите. Через сорок минут подойдем к одному местечку, уж больно надо мне кое-куда завернуть ненадолго… Сделаешь, Геннадий Ефимыч?
Боцман вновь кивнул. Денис Григорьевич, как и прежде, притронулся ладонью к его плечу и пошел в рубку. Второй помощник, молодой еще человек, за которым Денис Григорьевич знал, что очень он тоскует по земле – недавно женился, – подремывал на винтовом стульчике, прислонившись к стенке, расслабившись и как-то латинской S изогнувшись длинным тонким телом, от бейсболки набекрень до самых ног в кроссовках, сложенных вместе и выставленных вбок. Рулевой при появлении Дениса Григорьевича не шелохнулся, но уголки губ его тронула ухмылка. Однако второй сам что-то почувствовал, раскрыл глаза, увидел капитана и суматошно вскочил.